Из архива Юрия Сошина СИСТЕМА (записки Кости Лопухова)
Ни художника, ни археолога из меня не вышло. 6 школе ме ня дразнили и мучили, в художественной - не замечали. Мамы я стеснялся, отца не знал - он не жил с нами. Я был некрасивым и неловким, на моей постриженной под машинку голове нелепо торчали большие плоские уши, и я сто раз на день краснел от смущения. С Яшей мне было просто, наверное, потому, что он краснел, заикался и виноватился даже больше моего. Он кашлял, болел -- мы учились вместе с первого класса, - и бабушка - он жил с ба бушкой - возила его в Елоховскую церковь. - Бог живет в горах и оттуда посылает молнии и громы. Его нельзя увидеть, но он может протянуть руку и достать кого захочет, - рассказывал мне Яша на уроках ботаники, пока мы рисовали в тетрадях лепестки и пестики маков, а учитель у окна в золотом улье, забывшись, тер переносицу перепачканными мелом пальцами. Яшин цветок получался большим и красивым, с уверенной линией лепестков и живой сочной чашечкой, мой же был чахлым и кривобоким. - А здесь в классе - тоже может? - спрашивал я, пугаясь, и видел: опускалась в окно огромная золотистая из солнечного сияния рука и, обняв учителя, осторожно поднимала его в воздух, а он, не замечая ничего, продолжал тереть переносицу. - Это тайна. Однажды он уже приходил, но его поймали и бросили в яму. Когда было время, мы шлялись по городу. Шли от Герцена по бульвару, присаживались во дворике рядом с согбенным Гого лем, через Никитские мимо "плешки" добирались до Трубной. Иногда с нами ходила Аленка - мы смеялись до колик. В конце девятого класса весной Яшу выловили в Сокольничьих прудах и похоронили где-то в Переделкино. Алена ходила три дня заре ванная. Я все собирался туда поехать. Мы с мамой и сестрой жили в маленькой комнате на Старом шоссе. Комната была в скатерках, салфетках, занавесках, коври ках. В углу на тахте мурлыкала перед телевизором менингитная Дарья, заламывала руки и кривлялась. Время от времени она, це пляясь за мебель, пробиралась на цыпочках к холодильнику и, стоя перед открытой дверцей, ела ложкой из банки сливовый джем и, перемазавшись, ползла назад на тахту, вертя головой. По воскресеньям к нам приходил дедушка и за чаем ругал на чем свет моего отца, разрезая торт из "Праги". Еще он ругал совдеп, Сталина, колхозы, снабжение и волосатых. "Я бы их собственными руками передушил!" - восклицал он и показывал, как бы он это сделал сухими ручками с приплюснутыми пальцами. При этом Дарья возбужденно повизгивала и опрокидывала чашку. Мама виновато суетилась. Волосатые тогда только появились на улицах, выделяясь среди одинаково постриженных пешеходов в черных пальто и с тяжелыми продовольственными сумками своими старательными лохмотьями с каким-нибудь беспомощ ным жестом на одежде - вышитой веточкой, цветком или дет ским значком, - что еще сильней подчеркивало угрюмость фигур. Я вглядывался в их прикрытые длинными космами мясистые лица, пугаясь мрачной невыразительности и бывалости облика. Дедушка был принципиальным человеком. Он отсидел свое за химию (Сталин говорил, что химия нам не нужна, а дед при держивался иного мнения) и при Хрущеве вышел. Отказался от сына - моего отца - за то, что тот бросил нас с мамой. Волосатые его особенно донимали. "Я понимаю, - говорил он, поднимая ложечку, вымазанную кремом, - они продукт социального разло жения, но тогда им следовало бы публично самоуничтожаться, - это хотя бы принесло общественную пользу". Говорил Павел медленно, гнусаво, будто упрашивал. Гнал телеги, показывал дырки на венах. Однажды принес в школу па кетик: героин-де, несет продавать грузинам за сотню. Рассказывал, как трахаются. Я все надеялся, что он сведет меня туда, где трахаются. Ходили к нему разные персонажи, уводили во двор разговаривать и растворялись. Потом он пропал из дому на две недели, и в школе появи лась его мама (тоже вихлявая и тоже с профилем), проскочила, прижимая к животу сумку, в кабинет директорши. Там ее уже поджидали участковый Кузякин и историк, он же секретарь парт кома Вась Васич Кошечкин. Стали копать и кое-что узнали - след тянулся за Павлом еще из его старой школы. Как только он объявился, его сразу из школы вытолкали. Тогда Павел врубился, что это я на него донес. Поймал в подворотне и говорит: "Сейчас тебя резать буду". Прижал меня в угол - с ним была его команда - и начал издеваться: "Не бойся, расстегни пальто, это не больно". Офелия пожалела меня и гово рит ему: "Отпусти его". Но он долго не пускал. "Скажи, - гово рит, кивая на Офелию, - что она самая красивая, тогда, может быть, отпущу". Я сказал, и он меня отпустил. Добежал я до дому, заперся на все замки и задвижки и стал писать записку. Написал, руки у меня дрожали, буквы шатались, что Павел хочет... Мама утром нашла записку на кухне, побежа ла к директорше, вызвали участкового, втолкнули меня в каби нет, и там я рассказал Кузякину и Вась Васичу все, что знал и о дырках, и о героине, и обо всем. Знал, что закладываю, что всю жизнь буду мучиться потом, и все же рассказал. Я думал, что после этого мне конец, но вышло по-другому. Он увидел меня в скверике, подошел и предложил покурить ко сяк. Покурили и разобрались. Через день Павел привел меня к Офелии. Приземистая, широкогубая, в крупных очках и с разбросан ными по плечам черными прядями, Офелия сидела на диване и густо дымила, далеко относя маленький мундштучок, в котором криво торчала сигарета, - коротенькая юбочка и прозрачные чул ки навязывали представление голых и похотливых ног. - Ну, давай я тебе сначала свою галерею покажу. Это вот Юра Заложник, это Чернорубашечник, а это я и это я, и то. Ви дишь, какие откровения! Это тебе, милок, не соцклассицизм. Здесь нельзя: "Это неправда, так не бывает". Или "я этого не ви дел, значит, это плохо". Если не видел, то смотри, что художник видит, и не учи его, а сам у него учиь. Согласен? То-то. Я сразу вижу, что ты не чета Слугину. Тот чуть что в амбицию впадает. "Я, - говорит, - человек трезвый, я один знаю, где скрываются главные энергии". Чапаева цитирует, Василия Ивановича. А я-то знаю, что они во мне - эти самые энергии. Я ими управляю. Ну вот, опять заболталась. Пойду по хозяйству, а ты здесь осмотрись, голубчик. Я ходил по комнате и рассматривал картинки на стенах, а Офелия распевала на кухне и стучала посудой, - картинки были похожи одна на другую: розовотелые Офелии резвились на зеленых лугах, носились между пригорками. Мне все нравилось - комната, картинки и Офелия - хитрая, жадная, обтянутая капро ном, - все как-то сразу схватывалось и не раздражало. - Но и их тоже ведь жалко, - как бы сама с собой разговаривала Офелия, разливая чай в огромные голубые чашки с мелкими трещинками, - кто их, дурачков, пригреет? Вот и ходят за мной, как за наседкой. Я им всем как мать: ругаться их отучаю, шью им рубашечки да штанишки цветастенькие, понятия им внушаю - кто что вместить может. Их жизнь ведь тоже не сахар - все их тыркают: и родители, и школы, и институты. Ты в психушках бывал? - то-то, - а они, сердечные, ведь не вылазят оттуда, закалывают их лекарствами, чтобы, значит, не отличались от массы трудящихся. А ведь не понимают, лапоньки мои, как важно быть похожими на всех, чтобы делать то, что хочешь. Авоськам моим это невдомек - вот и набивают себе шишки. А я вот такая же, как и все. Массы пьют водку - и я пью горькую, массы играют в картишки - и я подкидываю в дурачка. Ты как насчет преферанса - не играешь? а зря - большой смысл в картах-то. - Привет, старуха. Я не рано? - на пороге возникла тощая длинноволосая фигура с дерюжной сумкой и в зеленом френче керенского покроя. - Хай, Заложник, - кивнула Офелия, не глядя на него. - Сегодня кто из наших будет? - безразлично поинтересо валась фигура, развязывая сумку. - Кто будет, тот будет, - отрезала Офелия и повернулась ко мне: - Вот так всегда - поговорить с человеком нельзя, ходют и ходют. А чего ходют, спрашивается? Хоть бы умного кого на шли, а то бабу. И у меня никакой из-за них личной жизни! Длинноволосый вкрадчивым шагом прошел к дивану, по-кошачьи опустился на пол с Куртом Воннегутом в руках и стал демонстративно читать, по-женски заботливо поправляя рассыпанные волосы. В коридоре раздался звонок, хлопанье дверьми, топот - в комнату ввалилась команда волосатых - Чернорубашечник, Леша, Бостон, - окрыленная Офелия носилась между ними, как богиня победы Ника. Заложник, оставив Воннегута, возился с про игрывателем. Потом пришла Алена и принесла жратву, я не знал, что она пасется при Офелии. Пустили по кругу косяк. Взвилась и с гиканьем понеслась бездомная циничная музыка. Гордость, чувственность и обнаженная дрожь разрастались под колючим небом, тягуче засасывая в пропасти. И вдруг бесстрашно и гулко им возразил контрабас. И - появился воздух, хоть контрабас и не задавал тона, а только изредка, сомневаясь, спрашивал, - это было сильнее свистящего разгула. Музыка сгущалась и тяжелела. Волосатые курили по кругу, отбивая пятками наступление островитян. Музыка спиралью, змеей, шипя, обвивала, обвола кивала, взвизгивала и замирала. У меня разболелась голова. Я шел по улице, и на меня глазели, со мной заговаривали, шипели вслед или испуганно косились. Мама плакала, а дед советовал сдать меня в исправительную колонию, кричал "Паразит!" и топал ногами. Несколько месяцев он вообще к нам не приходил. Потом не выдержал, принес торт и устроил разборку, разбившуюся о тупые выкрики разбушевавшейся Дарьи. На про щанье он сказал речь, из которой мне запомнилось: "бездумный выверт". Весной мы с мамой поехали в Киев к бабушке. Бабушка лежала на штопаной крахмальной простыне и причитала: "Костик, постриги волосы. Видишь - я умираю, прошу тебя, Костик, постриги". Я не постригся, и мама не могла мне этого простить: "Бабушка, умирая, просила тебя постричься, а ты не послушался". Волосы у меня густые и рыжеватые, слегка вьющиеся. Сначала я расчесывал их на пробор, но потом мне сказали, что от пробора они редеют, и я стал носить без пробора. Когда шел по делу, засовывал их под воротник или заплетал косичку и прятал под ушанку. Приходилось часто мыть их и долго сушить. Дважды появлялись вши, хотели меня стричь, но я не дался. Сестра грозилась остричь меня во сне - пришлось пообещать, что разобью ее телевизор. Кружки и художественную школу я забросил. Мама и не заикалась больше о них, дрожала, чтобы я хоть школу кончил. Я стал отличать волосатых от длинноволосых. Волосатые были мы, а длинноволосые - битники, урла или просто оригиналы, - к системе они никакого отношения не имели. Своих я узнавал, даже если не встречал их раньше. Был особый блеск белков, уклончивость и стремительность облика. И еще - сутулые спины, поднятые воротники, затравленность и брезгливость. Волосы вытолкнули меня на подмостки - я вошел в эпоху шпаг и накидок. Из десятого класса я шагнул во Флоренцию Медичей и в Падую Академии Воспламененных. И мои новые дру зья были тоже вызывающе непохожи, лепили каждый себя. Я вы рвался из комнаты, где Дарья, телевизор, разборки, на улицу, и вот несусь не знаю куда, и радостно оттого, что свободен. Пока не напомнят грубым шипением, издевкой. Тогда я привычно ог рызался. Отбиваться было легко, за плечами я чувствовал систе му - наш воздух. Было несколько систем, но я ни к одной из них не принадле жал, всюду был партизаном. Прячась за спины стариков, я выкарабкивался с их помощью из комплексов. Выкарабкавшись, я увидел двусмысленность своего положения. Я уже тогда понимал, что дело не в волосах. Родители уступают детям, длиннее и короче бывают волосы, у длинноволосых отцов - коротковолосые сыновья, у коротковолосых - длинноволосые, каждое поколение брезгливо стирает с себя черты изолгавшегося предыдущего. Жизнь каждого суетна и бездумна - "бездумный выверт". Маленьким я часто думал: "Что бы со мной ни случилось - будет все то же, и нет никакой надежды проснуться". Все мое детство было беспокойным сном с полетами, падениями и кош марами, и когда я повзрослел, ничего не изменилось. Когда он начался, этот сон, я не помню. Мне кажется, я все время медленно лечу: одно сменяется другим. Я очнулся впервые в девятом классе, когда умер Яша, - и вот с тех пор точно смотрю на себя со стороны. Ничему нельзя верить: и радость, и печаль, и даже боль - все приходит и уходит, а я смотрю и не могу оторваться. И ниче го меня не интересует по-настоящему. Даже смерть не кажется мне страшной. Я знаю: умру - и случится то же. В семнадцать лет я догадался: кайф - это выход. Я - под гипнозом, и не проснуться даже от смерти. Но возможны секунды полупробуждения - от музыки, от разговора, от дряни. Это как будильник по утрам - вскакивай и беги. Цель системы - качать кайф. Кайф - надмирная работа. Системы растят мастеров кайфа. Потрахаться любила Офелия. Трудно сказать, с кем она не трахалась в своей команде. Всем было 20 лет или меньше, а она была значительно старше, лет двадцати шести. Ее муж по про звищу Султан был самым известным гитаристом в Москве. О нем "Голос" передавал, что он в числе десяти лучших гитаристов Ев ропы. Султана рихватили - у него нашли в рояле полторы тысячи ампул омнопона. На суде Офелия все спихнула на него. Ее отпус тили, а его признали невменяемым. Он лежал в Сербском, а по том на Столбовой. Его никто не жалел, потому что он торговал омнопоном и заламывал бешеные деньги. Между тем у Офелии начался роман с Павлом, который те перь мыл свои сальные волосы и перестал вихляться. Но глаза у него остались такими же мутными, и говорил он так же медленно и гнусаво. Офелия придумала ему новое имя - Ариель. "У меня срыв, - жаловался он уныло, - я с Офелией три дня не факался". Алена однажды сказала: "Павел был урловым, и мы его к себе не пускали, а потом он стал Ариелем и сделался офелиным фаворитом, и теперь он наш, он настоящий хиппи". Это было время, когда пили дешевый портвейн в "Российских винах" напротив почтамта. Петю Ветра всегда можно было там застать растерзанного и воодушевленного в компании двух-трех приятелей. Тогда система была единой и не дробилась на подсистемы, а Петя Ветер был ее признанным атаманом. Он же был организатором демонстраций, в том числе самой известной - на психодроме. Как-то урловый человек по прозвищу Боксер во ткнул ему нож в живот. Рану зашили, но Петр еще долго ходил потом в расстегнутой на животе рубашке, чтобы все видели шрам. Стало подрастать новое поколение с новыми интересами, а Петя Ветер так и остался возле "Российских вин" с пионерами - распухший, с грязными волосами. Как-то я встретил его в Столешниковом замызганного и заросшего паутиной. Он схватил меня за рукав и стал жаловаться, что у него день рождения, что он один и не нужен никому и что он даже готов бутылку купить, если кто согласится распить ее с ним. Я согласился, и мы распили бутылку в парадном, а потом посидели на скамейке в Александровском садике. Он много говорил, рассказал, что пишет роман о московских волосатых, что на свете есть только три писателя - Достоевский, Булгаков и Петр Павлович Булдаков. Время от времени он брезгливо цедил: "резервация", при этом урлово сплевывал в сторону. Стало хорошим тоном не звать его больше Ветром, а назы вать Булдаковым. Во втором поколении волосатых уже почти никто не слышал про него. Заложник считался теоретиком - ему приписывали текст: "Вы отняли у нас все - в школах засрали наши мозги, в дурдомах закололи нашу память. Но у нас еще осталась наша жизнь и пра во выбирать себе способ казни. Мы хозяева своей крови, и мо жем делать с ней все, что хотим, - отравлять ее наркотиками или поливать ею заборы". Когда он клеил листовки с этим текстом возле югославского посольства, за ним увязались хомуты. Он пустился бежать, а ко гда увидел, что его все равно поймают, бросился на землю и за орал: Хомуты залегли, повытаскивали пистолеты. Его, конечно, поймали и рукояткой пистолета по голове приписали. С этой истории Заложник стал популярной личностью. О нем гнали телеги: шел он по Касной площади с букетом маков, а за ним шли два милиционера и уговаривали: Но Юра дошел до центра площади, положил маки на асфальт и лег на них щекой. Собралась толпа, милиционеры стали их распихивать, и тогда Юра очень медленно встал и ушел. В другой раз он-де принес в метро пустую лимонку, доехал до площади Маяковского, дождался, покуда объявили: "Осторожно, двери закрываются", закричал страшным голосом: - Ложись! - и запустил лимонку под ноги пассажирам. Лимонка закружилась волчком, все попадали, позатыкали уши - поезд ушел, сам он снаружи остался, - положили в дурдом. Настоящее его имя было Мафусаил. Маленький татарин, он, однако, говорил всем, что в нем еврейская кровь. Жил он с матушкой, глубокой старухой лет за 80. В Ленинграде у него была дочка от какой-то девочки - он к ней иногда ездил. Чернорубашечник не брезговал никаким кайфом: был пья ница, шмыгался маками, закидывался любым снотворным. Любил поражать контрастом между урловой внешностью и разговорами об астрологии, поэзии. Писал плохие стихи и рисовал миниатюрки. Рассказывал, что как-то он сел играть в поезде с зэками, проиграл деньги, проиграл одежду, наконец, самого себя. Зэки сбросили его с поезда, он три дня пролежал один в пустыне, а потом пришла женщина - очень короткая: "у которой все вместе", - и она ему рассказала, что пингвины захватывают страну за страной и скоро завоюют весь мир. Он приехал с коротконогой Пингвинихой в Москву, про писал ее у своей матушки - они стали председателями пингвиньего человечества.
* * * Лешин папа, персональный пенсионер, проживал отдельно от них в доме за "Ударником". Папаше было 69 лет, когда Леша родился. Он был участником второго всероссийского съезда чего-то - один из тех, кто стал невидимкой и выжил - может быть просто стукачил. Леша всегда что-нибудь проповедовал. Темы менялись, а он снова и снова проповедовал. Он был в группе "Волосы" и целы ми днями доказывал, что проповедовать да и вообще говорить глупо и вредно. Приятеля Леши звали Бостон. Он был маленький, щуплый, без двух передних зубов. Бостон благоговел перед Лешей, захо дился перед его картинками: "Ну, это ты, Леша, в кайф, это ты здорово!" Слабосильный Бостон разговаривал обычно на полу срыве, кричал, ругался, грозил проломить всем головы. Как-то, зажмурившись, прыгнул на Лешиного обидчика - еле оттащили. Настоящее же его имя было - Саша Матросов. Бостон - человек с флутом, жил конспиративно - милиция охотилась за ним за тунеядство. Звонить ему нужно было через код: четыре - вешаешь, три - вешаешь, два - вешаешь, после этого Бостон снимает трубку. То же с дверью. Код периодически менялся. Другой раз ему приснилось, что дом его окружен, и в комнату к нему вламывается толпа, и тогда он начинает подниматься по лестнице, неизвестно откуда явившейся посреди комнаты, он все лезет и лезет, проходит потолки, крышу, а лестница все не кончается, и, наконец, он выбирается на второй этаж, и с этой мыслью, что он на втором этаже жизни, он просыпается. Как-то Бостон уехал покупать дрянь, раздались условные четыре звонка в сочетании с условленным стуком, ворвались хомуты: "Где Бостон?" Бостона не было. Лешу и еще троих повязали. Лешу тогда избили так, что он неделю потом мочился кро вью, и отвезли в дурдом. Бостона, когда он вернулся, тоже поло жили в дурдом, и это было хорошо, так как против него начиналось дело за изнасилование малолетнего. К нему привязались соседские дети, стучали в дверь, не давали покоя. Он выскочил, снял одному из них штаны и всыпал. Только дурдом спас его то гда от срока. И меня тоже в дурдом упекли перед Никсоном. Сначала я боялся, что меня будут обижать, но старожилы успокоили: ничего, живут люди, а ежели ночью душить начнут - бей куда попало. Население дурдома состояло из дураков и из тех, кто косил под дураков: восемнадцатилетняя урла отвиливала от армии. Ко мне привязался шпион Заурядко: - Как ты думаешь, что это? - обводя рукой, показал вокруг. - Дурдом. - Это школа переподготовки разведчиков, - заверил он меня авторитетно. - Я сейчас из Америки. Меня переподготовят и во Францию пошлют. Вообще я работаю на семнадцать разведок. Ты смотри, никому не говори это. Если скажешь, запомни: я чемпион по боксу, так что и урыть могу. Там жили два старика, Санин и Монин. Когда они засыпали, то храпели в унисон: один вдохнет, другой выдохнет. Санин пу гал Мониным: - Он тебя может ночью разбудить и позвать играть в шах маты. Если будешь поддаваться, он тебя стулом по голове, а если выиграешь - тоже. - Ну, не знаю, тогда сестру зови, минут через сорок приско чит - дожидайся. Санин отмахивался: Голубой и католик Бехтерев был худ и печален, с хрупкой улыбкой на лошадином лице. Он обещал, что через неделю обратит меня либо в голубого, либо в католика. Дремлюга, работяга, задвинутый на евреях, боялся ездить на лифте, так как считал, что сионисты устроили мировой заговор и испортили все лифты. Своим пролетарским долгом он считал ра зоблачать их, а также больничных врачей, которых он тоже счи тал евреями. И еще там был псих, получавший медали от Голды Меир, Сталина и Наполеона. Вся его куртка была в значках. Он ходил и звенел ими. Однажды у него отобрали медали - врач решил: опасно, может расцарапаться, - и чувак повесился. Несколько дней готовился, приноравливался, как повеситься - и повесился в уборной - не на простынях, не на полотенцах, а на веревке, кото рую подобрал на прогулке и сберег. Очень трудно было за что-нибудь зацепиться в уборной, но он все-таки вышустрил. Я сразу понял, что он не дурак и не косит на дурака - следо вательно, из двух основных дурдомовских категорий он выпадал. Кто же он? Я твердо решил расколоть Дыркача. Статуя шевельнулась. Дыркач отбросил одеяло, в глазах его появились стремительность и упругость. - Это гипноз, - сказал он, откидываясь и прислонившись к стене, - и нельзя проснуться. Шок действует, как будильник. Проснувшись, ты на мгновение видишь и можешь выйти из кру га. Но нельзя вечно кататься на той же лошадке. Надо менять систему. Шок во второй раз действует вполсилы, а потом и вовсе теряет силу. Спящий привыкает к дребезжанию, будильник больше не будит. Тогда начинается поиск новой системы. В конце концов - все системы бессильны перед сном. - Что же делать? - спросил я, боясь, что он больше ничего не скажет. - Группа друзей, - продолжал Дыркач, понизив голос, отчего слова звучали еще резче и категоричней, - группа людей может договориться будить друг друга. Какое-то время это будет работать, пока все они не заснут окончательно, видя во сне, что они не спят, что борются со сном и помогают друг другу. Мало кто догадывается искать человека, который может спать или не спать по своему желанию. - Но как узнать пробужденного? Время было роскошное: мы сидели князьками в спортзале, аборигены носили маки, дети - бутерброды, мы открыто готовили отвары, мазались, а вечерами ходили бесплатно на ужин. Но вернулся из отпуска директор, и нам пришлось распрощаться с интернатом. Уехать пришлось из-за Чернорубашечника. Он круто засел на маки и превратился в типичного наркомана из медицинских учебников. Он ездил в паре со своей Пингвинихой - короткой, толстой и говорящей басом, - она Чернорубашечника очень лю била и опекала. Утром они шли резать маки - он лежал, а она ре зала, потом они возвращались, и он мазался. Он был жаден, ста рался всех обкроить, клянчил вторики. Промазавшись, падал на пол, и непонятно было - умер он или нет. Пингвинихе он разре шал мазаться только вториками, да и то она долго перед этим его просила, чтобы он позволил. Весь день он спал, вечером просы пался, промазывался вторично, ходил, ругался, скандалил, клян чил, орал на Пингвиниху - та безропотно все сносила. Ночью он вдруг врубался пойти нахлебозавод просить хлеба - и шел. Львов был краем непуганых идиотов. За нами ходили толпами местные хиппи, смотрели в рот, повторяли каждое слово. Однако урла, почувствовав конкуренцию, искала реванша, грозила заставить нас вымерить городской мост спичечным коробком. Я нашел парадняк, но Чернорубашечник потащил нас всех на остановку, а там рядом отделение милиции оказалось. Нас сразу всех захому тали: "Я вас устрою" заложил. В милиции я сказал, что учусь на факультете журналистики, пишу дипломную работу о жизни про стых советских людей, что у меня на почте перевод, что почтамт закрыт (обыскав, нашли 16 копеек и удивились, как можно путе шествовать с такими капиталами), что я знаю английский язык. Привели мужика лет сорока с большим отвислым животом. Он говорит: сказал. Лицо у того вытянулось, он подошел к дежурному и шепнул: Решили проверить сумки. Там были три ампулы глюкозы, машинка и целлофановый пакет с маковыми головками. Я стал вытаскивать вещи, перечисляя вслух: Я очень обиделся: Они говорят: - Ты, парень, не обижайся, но если ты наркоман, то лучше брось - вредно для здоровья. * * * Тогда Слон встал в позу и заявил: я зарегистрированный наркоман, мне врач прописал наркотики, но мне их не хватает, и я режу маки. Будете надо мной издеваться - скажу папе. Милиционеры испугались, позвонили в больницу, приехал врач с тремя ампулами омнопона. Вмазали ему все три ампулы и с честью выпроводили, только, говорят, в город к нам не езди. Обычно начинали со снотворного, с какого-нибудь димедрола - полпачки, пачки, двух. Я стадию димедрола не прошел и очень этим гордился: от него тяжелая тупость. Дмедрол - это антиаллергетик с побочным снотворным эффектом. Была смеш ная история в Киеве: парень вошел в аптеку и спросил димедрол, а ему говорят: да ни, нимае, усе хипы поилы. После димедрола начинали есть седуксен, эонокрин, ноксирон, а также все снотворные барбитурного ряда: барбамил, фено барбитал и другие - одним словом, барбитуру. На этой же ступе ни начинали курить дурь: план, паль, анашу - грубо просеянный гашиш (пыльцу с конопли) - и марихуану (листики протертые). Вся старая система прошла через барбитурную стадию и застряла на седуксене. Если в больнице дают антидепрессант, то от него бывают сильные судороги, потому нужен и циклодол как корректор. Но если циклодол есть отдельно, то бывают яркие галлюцинации. Ноксирон же едят, как седуксен, - закидываются от пяти и боль ше. Тогда он перестает усыплять и начинает действовать по на значению. Однажды - я тогда уже учился в институте - мы вместе с Аленой наелись седуксена, ходили и блаженствовали. Она украла из столовой пять яиц - я спросил: - зачем? - она сказала: подожди - увидишь. А когда мы вышли, она стала бросать яйца в институтскую стену и, бросая, приговаривать: вот зачем! вот зачем! * * * Тот, кто проходил седуксеновую стадию - если проходил, потому что застревали на всех этапах, - переходил к кодеину с ноксироном, и тогда проявлялся подлинный смысл ноксирона. Если на пять кодеинин брать одну ноксиронину, то кайф полу чался красивый и чистый, как китайская гравюра. Однажды надо мной жестоко подшутили. Маковый сезон закончился, дырок но вых я еще не вышустрил, а старые закрылись. Тогда я пошел к знакомому врачу - тот дал мне фентопил. Я вмазался в задницу - я от кого-то слышал, что если вмазать в мышцу, то выходит кра сивая кодеиновая таска - и поехал на день рождения к Алене. И вдруг спина моя ушла назад, а шея вперед - меня всего скрутило. Столпились, одни мою голову держат, другие - спину. А у меня язык вываливается, я его пальцами стараюсь запихнуть об ратно в рот. Пришел хомут: Однако публика за меня вступилась: Опиаты - это кодеин, морфин, фентопил, ну и, конечно, са модельный опий из маков. (Фентопил - венгерский препарат, его дают с дреноперидолом перед операцией, чтобы больной не вол новался.) Есть несколько технологий для получения самодельного опия. Все зависит от того, воруешь ли ты маки или вольготно режешь, - когда сои маки, то много времени. Свои маки можно использовать несколько раз прямо на корню, не срезая. Прово дишь надрезы - один основной и несколько беспорядочных - и идешь к другому маку, а потом, когда надрезал много, возвраща ешься к первому и осторожно бритвочкой снимаешь загустевшую капельку. Капли белые, желтые, розовые - очень красивые. Если же воруешь - выдергивай цветок с корнем. Сам цветок не имеет значения, главное - это головка. Лучше всего, когда ле пестки опали и остался голый бутон. Уносишь его в безопасное место, бритвой срезаешь головку и оттуда выдавливаешь не сколько капель молока. Собираешь на стеклышко или на ватку, пока все стеклышко не будет покрыто капельками или не пропи тается вата. После этого жаришь над газом аккуратно, потому что стеклышко может лопнуть. А ватку заворачиваешь в папи росную бумагу - золотце - и греешь, пока она не потемнеет. Если любишь жесткий приход - круто обжариваешь, если мягкий - слабо. После соскабливаешь корочку в пузырек из-под эфедрина и заливаешь кипяченой водой - кубик или два. Кипяче ная чище - меньше шанс заражения крови. Если же попадет грязь, бывает заражение крови - трясет, а кипяченую воду можно в любом доме попросить. Заливаешь и кипятишь. Кипятишь обычно три раза. Поднимается, как молоко. Тогда встряхиваешь и кипятишь второй раз. Третий раз. Потом наматываешь кусок ватки на иголку, всасываешь через ватку в шприц и - готово к употреблению. Обычно маки выращивают на приусадебных участках. Однажды я набрел на участок, одна половина которого была в ма ках, другая - в конопле. Вышла бабка, заголосила: Система дала мне идею выхода из круга повторений, но не научила, как удерживать кайф, сделать его постоянным. И не по тому, что кайф - это радость, нет. Кайф - это правдивая жизнь и долг, а все остальное - ложь. Вчера Чернорубашечник меня измучил - битый час выбивал из меня целковый. Сегодня Бостон задрался: почему я не качаю кайфа из Лешиных картинок. Добил меня Заложник: как, ты не читал Воннегута? Ты не можешь считаться интеллигентным че ловеком, если не читаешь Воннегута. Только те, кто читали Воннегута, могут называться интеллигентными людьми. Вот Ариель никогда не читал Воннегута и с ним не о чем говорить, потому что он туп, как колода. Я взял из системы все, что мог. Я видел ее расцвет и разложение. Ее плоды гуляли по улице Горького и проспету Калинина, торчали на "плешке" и "психодроме", сидели в "Вавилоне" и в "Ивушке", стреляли у перехода на проспекте Маркса. Юра Заложник переходил от столика к столику и клянчил "вытерки". Бостон шил штаны и придумывал телефонные коды, Черноруба шечник раскалывал на пятаки своих и чужих, Ариель трахался с Офелией, Леша поливал Офелию, а Петр Павлович Булдаков по-прежнему ошивался возле "Российских вин", объясняя пионерам, что в России есть только один писатель - Петр Павлович Булдаков, который потрясет человечество своими мемуарами, когда он их напишет. |
|