вместе4

Альтернативная история

Александр Вяльцев
Человек на дороге
записки об автостопе

You're never too old to Rock'n'Roll
if you're too young to die.
Ian Anderson

Предисловие автора

Источников мало, руководств – нет. Область – едва ли не эзотерична и мало изучена.

Если верить Василию Бояринцеву (сочинение под названием «Мы – хиппи»), складывается впечатление, что хиппи в основном пьют и вообще сильно смахивают на простую шпану. Если почитать Баяна Ширянова (что «Высший», что «Низший пилотаж»), то складывается впечатление, что хиппи в основном торчат. Можно решить, что в этом – отличие Первой и Второй-Третьей Системы, причем торчать , конечно, ближе к «оригиналу» и «идеалу». Бояринцев настаивает на некоей большей русскости и национальной ориентированности Первой Системы, со всеми вытекающими национальными предпочтениями, в отличие от гнилой Второй. Ширянову все эти национальные самобытности пофигу, как и вообще всякий пафос. Он демонстрирует наркотскую жизнь наркотскими же средствами, точнее, наркотски подготовленным состоянием сознания. И добивается фантастической адекватности.

И Бояринцев, и Ширянов, тем не менее, при всех различиях, описывают одних и тех же людей и один и тот же момент – появления и бытования Системы 70-х – 80-х. Объяснять, что такое Система, как на самом деле она жила – долго и непродуктивно. Движение существует уже так давно, что его именем можно назвать какую-нибудь улицу. В свое время нас свело вместе наше полное отсутствие в существующем тогда обществе, наше окончательное и принципиальное негражданство . Плюс – любовь к определенной музыке, которая сама была катализатором и наркотиком. Нижеследующее – просто воспоминание еще об одной не менее, если не более важной «составляющей» существования хиппи – путешествиях и, главное, путешествиях автостопом .

Человек рождается дважды, второй раз на дороге, – говорил Торо.
То, что люди всегда ездили на попутных машинах, – всем известно. Но лишь хиппи (в этой стране) превратили этот способ передвижения в некий символ, в краеугольный камень учения и существования. Путешествовать можно не только на маковые поля, тем более не только на аптечные помойки. Путешествие само – своеобразный кайф, чем подтверждает свою не столько омонимичность, сколько синонимичность с психоделическим значением этого слова, как бы автор ни был бездарен, доказывая сию идею.

Во всяком случае: еще один взгляд на «предмет». И в этом смысле, это еще и сентиментальное путешествие.

Часть1. MEMORIA

памяти Поэта

“Не пора ли тебе в парикмахерскую”, – говорила мать уже в сотый раз за тот первый год моего институтского жития. Я попеременно злился и посмеивался над нелепой картиной, которую лелеяла мать в своей голове, решаясь сказать такую глупость. Что бы подумали мои лонгхаерастые приятели, если бы услышали этот граммофон домашней тирании, который я, как свободный человек, должен был давно сдать в утиль? У них-то дома, небось, не заикаются о волосах, уже умея прочувствовать пророческую миссию их обладателей. Почтительная немота – вот какой реакции я ждал от публики, взирающей на участников нового детского крестового похода, перед абсолютным бесстрашием и безгрешностью которых отпрянут сарацины мракобесия. Естественно, ничего этого не было, хотя крестовый поход бесспорно был.

Таким же макаром я отправился в свой первый (неофитский) стоп, неизвестно каким образом допущенный родителями, коим очевидна была сильная сторона моего пребывания в институте, куда я поступал такими трудами – будто специально, чтобы потом тем более легко и с шумом оттуда вылететь, – и этой постоянной перспективой держать родителей в ожидательном напряжении, вынужденных все делать, чтобы не дать лавине сорваться и самим не подложить пороху в юношеский негативизм. Пока им казалось, что еще можно с чем-то мириться и они руководят ситуацией, просто не представляя реальных масштабов нависшей над ними катастрофы. Потеря института и армия были еще не самым страшным, хотя дальше этих мрачных пределов они, естественно, ничего вообразить не могли. В конце концов, на сегодняшний день они считали институт надежно уравновешенным жерновом армии и, зная мой характер, полагали всех нас взаимосвязанными общим интересом. Могли ли они вообразить, что их сын, с детства не отличающийся коварством, изобретет от армии иное противоядие, помимо института, и, прошмыгнув в пока неизвестную щель между одним и другим, – очутится на свободе? Что это за свобода, как и способ проникновения туда – они не могли себе представить.

А ларчик открывался просто: я отправился в свой первый стоп.

. . .

Волосы легли мне на сердце легко и естественно. Я полюбил длинные волосы с тех пор, как увидел смуглого Гойко Митича – благородного индейца моего детства, героя гэдээровских фильмов. А потом в прокате появились мушкетеры, тоже не лысые.

Поэтому ныне это было как возвращение к корням или осуществление мечты. Маломощный школьный рок-фанский хаерок дал обильные всходы.

Когда первого сентября я вошел в институтский дворик, то чуть не упал: вокруг вечно не работающего фонтана толпилось несколько десятков лонгхаерастых мэнов и затянутых в потертые джинсы хипповых герлов. “Америка!” – подумал я. Это был какой-то Вудсток в центре Москвы. А я-то думал, что опоздал на все ништяки, как всегда не тогда и не там родился, и одиночество в мире – мой удел. Несколько шагов – и жизнь сразу изменится! Не тут-то было: как хиппи я тогда себя не идентифицировал, лелея про себя роль одинокого философа, и невстреча растянулась бы на тысячу лет, если бы “америка” не сочла меня достойным и почти насильно не втащила бы в тусовку.

С этого момента мне надо было зарабатывать очки, то есть чем-то отличиться перед Системой. Самый надежный путь – безоглядно броситься в омут автостопа. И для будущего путешествия с Ритой на Кавказ мне тоже надо было увериться в собственной крутости, убить в себе раба быта и домашних пуфиков. Проверенный, говоря сильнее, паломнический путь вел в Прибалтику.

Я знал, как надо путешествовать автостопом: собиралась банда, человек десять, мэны с герлами, разбивались парам и растягивались на километр, потом все смитинговывались в условленном месте, тусовались и ехали вновь. Это было удобно и весело.

Я очень хотел бы поехать так, особенно первый раз, но я не мог ждать, пока соберется достойная компания.

Бог знает сколько времени я брел вдоль Можайского шоссе с самодельной холщовой сумочкой на длинном ремешке с вышитым на ней пацификом, где лежал атлас, книга и свитер, вынеся из разговоров, что в стоп ездят именно так, совершенно налегке, прежде чем решился повернуться и поднять руку. Грузовики шли мимо меня, не останавливаясь. Тем более легковушки. Я облегченно вздыхал и шел дальше. И вдруг скрип тормозов – красный КАМАЗ сворачивает на обочину: я заловил первый в моей жизни грузовик. Достойная рыбина! Прощай, Москва и крепкие объятия проложенных навсегда маршрутов, которые никогда не увезут тебя дальше конечной станции. Понесло ж меня от московского лета, кинофестиваля и друзей – в неизвестность, где я буду совершенно один, без крыши над головой, почти без денег, располагая всеми возможностями проверить свою карму и благосклонность судьбы. На раздумья времени уже не было.


Мое первое автостопное сиденье было не без прикола: у него отсутствовала спинка. Надо было сидеть прямо, все время напрягая спину, чтобы не улетать назад при каждом толчке.

Я и вообразить не мог, как тягостно и долго тянутся километры. После путешествий с родителями в комфортабельной легковой машине, грузовик казался телегой. И надо что-то думать про себя, говорить с водителем. У меня еще не было своих приключений, и я больше пересказывал то, что говорили мне друзья: почему автостопом и сколько нас по всему Союзу... Радостный и легкий шок сменился тупым утомлением. Пейзаж тянулся, почти не меняясь, сидеть в душной машине, подпрыгивая, как петух, на своей жердочке – это какая-то китайская пытка, спина немеет и реально болит.

Вообще, считается, что чем дольше едешь на одной машине, тем лучше, но я так умаялся, что серьезно хотел просить водителя остановиться и отпустить меня на волю. Откладывал с минуты на минуту и так дотащился до Смоленска. Вот тебе и крещение!

Да, ехал я на моем первом КАМАЗе долго. И все же до Смоленска добрался лишь к вечеру. Я прошел весь Смоленск, родину знаменитого Паши Смоленского, которого я ни разу в жизни не видел, но о котором неоднократно слышал и созерцал на фото в огромных “пипл-буках” моих новых друзей, увековечивших беззаконную жизнь поколения. (Волосатые любили фотографироваться, словно чувствовали, как это все непрочно, и спешили запечатлеть мгновение своей счастливой волосатости.)

Вероятно, Паша был единственным на весь город хиппарем: судя по напряженному вниманию ко мне стриженых аборигенов. Больше я ни одного не встретил. Да и не удивительно: настоящий хип не должен засиживаться на одном месте, перманентно колеся по совку – от стенки до стенки.

Город, начинавшийся не как все города, а как-то даже с крепостной стены, старинный, разностильный, с циклопическим зеленым собором, внушал почтение. На стене собора были упомянуты польские злодеяния седой старины. Я старательно разминал спину, оттягивая момент выхода на трассу, и так дооттягивался до темноты. Трасса опустела, и никто больше не брал. Я сошел с шоссе и долго бродил в темноте по улочкам и дворам какого-то смоленского пригорода, густо заросшего зеленью, и в конце концов прилег у чем-то понравившейся мне пятиэтажки на скамейку. Естественно, не спалось. Было и стремно, и холодно. Никогда в своей сравнительно благополучной жизни я не спал, как бродяга – на улице. Если меня и грело что-нибудь, то лишь страх осрамиться. Да и деваться было некуда.

Я поднялся с первыми лучами, проспав от силы пять минут. В ногах была рыхлость, в голове туман и резкость восприятия одновременно. Нервы взвинчены, в душе отчаянная целеустремленность.

Второй день пути дался легче. Я часто менял машины и не успевал застояться и закиснуть. Я стопил и трясся на бесплатном сиденье как заправский хайкер, все более деревенея задницей и тем самым успокаиваясь. Хайк был несложным и довольно увлекательным делом. Все время новые люди, свежие впечатления, смена картин. Попадаешь то на развилку, то на глухую обочину, то в большой город с циклопическим монументом на въезде. Подсознательно я запоминал виденное, чтобы потом рассказать.

Моя вторая ночь тоже была на улице. Улицей на этот раз была стоянка дальнобойщиков. Они поели, потрепались, помыли ноги и завалились в свои машины спать: на матрацы, под одеяла, задернув окна занавесочкой. Их комфорт показался мне недостижимым.


Я бродил один по пустеющей площадке. Глядел вокруг: для ночевки были на выбор – асфальт или лес. Ясно было: меня ждала еще одна холодная и бессонная ночь. Наконец-то я ощутил, как долго она тянется. В Москве, за чтением книг, ночь летела стрелой: ни почитать как следует, ни выспаться. Теперь я беспрерывно смотрел на часы и в темное небо – ожидая хоть малейшего просветления. Время словно застыло, а усталость и холод стали ужасны.

Не пожечь ли костер? Но лес был сыр, темен и холоден. Вместо костра я стал жечь сухой спирт. Это мало мне помогло. И все же смотреть на языки пламени было приятно, к тому же можно было чуть-чуть согреть руки. Но спирт странно быстро выгорал, а долгожданный рассвет где-то застрял: “Ты будешь солнца ждать – солнце не встанет...”

С отчаяния я стал вновь поднимать руку – и неожиданно застопил рафик, мчащийся в Минск. Счастью моему не было предела, однако в благодарность я стал бессовестно рубиться, то и дело ударяясь чайником в боковой стекло, моля Бога, чтобы не упасть на водителя.

. . .

Два года назад я уже побывал в Вильнюсе, на родительской машине. Теперь все выглядело несколько иначе. Без ночлега, с парой наколок, воспользоваться которыми у меня не хватало духу, передвигаясь по городу лишь на своих двоих. Но наш бог был милостив. Сперва у какого-то кафе, звавшегося, вроде, «Вайва» и служившего, как оказалось, местом сбора местной тусовки, я был радостно приветствован стриженым парнем.

– Откуда!?

 – Из Москвы.

– Ты из Системы?

Первый раз мне этот вопрос задали в московском метро пару лет назад какие-то молоденькие клюшки. Узнав, что “нет” – они сразу потеряли ко мне интерес. Про Систему я уже слышал, но что она из себя представляет, не имел ни малейшего понятия. Странно было вообразить, что в стране, тщательно искореняющей любое инакомыслие, может ужиться какая-то организованная оппозиция, существовать зона, пусть даже воображаемой, независимости, как бы глубоко она ни была законспирирована.

Никто не знал, как войти в Систему. Система находила тебя сама, и ты оказывался в ней, не делая никаких дополнительных телодвижений. Ты вдруг уже был завербован – с готовностью служить ей до костра включительно. Взамен ты обретал язык, друзей, адреса по всему совку и взаимовыручку. Теперь я мог признаться, что, хоть с недавних пор, но я тоже из Системы, что я не самозванец, что я знаю тех-то и тех-то и приехал сюда, как положено, стопом.

Это было сродни паролю, прохождению испытания.

– Юргис, или Юра, – представился новый знакомый. У литовцев тогда еще не было национальной гордости малых народов, и Москва для них, как и для всех прочих, кто в ней не жил, была не только средоточием маразма, но и авторитетным духовным центром.

– Тебе есть где найтать? – спросил меня Юра и предложил свой дом.
Он был безволосым неофитом-литовцем, который считал, что можно служить Системе и тайно, не выделяясь внешне из толпы. Для меня это казалось слишком хитро и беспринципно. И все же я был рад новому знакомому в чужом городе. Он мог хорошо поводить по местам, известным только местным. С ним были две местные девушки-хипповки, которые увязались за компанию.

 – Пошли посмотрим Браму, – предложил они.

Я решил, что они хотят показать мне какое-то чудом сохранившееся (или самодельно заведшееся) изображение индийского бога. Ничего супернеожиданного в этом не было: Литва славилась своим политеизмом и отчетливой склонностью к индийским культам, особенно Кришны.

Но Брамой оказалась вполне православная икона Богородицы, выставленная в галерейке-мостике над старинной улицей. Однако все здесь крестились по-католически, двумя пальцами и приседая. Девушки-хипповки сделали то же самое. Икона сверкала “окладом” из сотен серебряных сердечек, маленьких и больших, прикрепленных, пришпиленных одно на другое, как чешуя, – наросшая многолетними стараниями верующих.

Некоторое время мы еще протусовались вместе. Чувствовалась иная ментальность. Наш опыт не был тождествен, поэтому интересно рассказать его другому было нелегко. Лишь несколько книг и то, что слушают в Москве, как это часто бывает, сделались темой разговора. Мы расстались, и я пошел гулять один.

Я шел, гордо размахивая хаером, как флагом, считая, что в Прибалтике отношение к волосам должно быть либеральнее, шокируя неврубчивых прохожих и сигнализируя друзьям.

И был вознагражден безошибочно узнаваемой фигурой с зачехленной гитарой за спиной. Это был настоящий хиппарь в компании несомненно хипповой клюшки. Не мог никого обмануть и тщательно спрятанный под куртку хаер, что 82-ом делали лишь олдовые волосатые, зашуганные, застреманные, уставшие эпатировать толпу и получать за это по заднице.

Сомневаюсь, поняли бы, например, американские хиппи, что значит “прятать хаер”. Смогут ли они представить ситуацию, когда хаера можно бояться или стыдиться, или действительно американские хиппи и наши волосатые – не одно и тоже? Неспроста наши хиппи предпочитают самообозначаться именно последним образом. Или что это за условия, которые могут даже волосатого заставить скрывать, как он хорош и красив!

 – Привет, – сказал я. – Чего такая конспирация?

– Говорят, здесь стремно.

– Ничего стремного, – сказал я по-олдовому веско. – Я полгорода прошел.

– Ты откуда? – спросила девушка.

– Из Москвы. А вы?

– Тоже.

– “Поэт”, – по всей форме представился мэн. – Эту кликуху мне дали в школе. А цивильно Андрей.


Его девушку звали Оля. Она училась в том же колледже, что и я, но на курс младше. Поэт тоже был на год младше меня, но хаер имел длиннее. Сам он нигде не учился и в основном играл на гитаре.


Узнав, что я тоже чуть-чуть играю, он предложил мне тут же что-нибудь сбацать на улице. Самое эффектное, что я умел, был этюд Гомеса.

Взяв у меня гитару, Поэт стал петь, в частности, почему-то “Был у Христа-младенца сад...”. Он был “Поэт”, он был музыкант, мне же пришлось признаться, что кроме крутого имиджа никаких регалий у меня еще не было.

Но они стремительно обретались: не успев закончить концерт, мы были заловлены ментами.

Как потом выяснилось, в этот вечер полис просто недовыполнил план по сбору клиентов. Поэт же был “поэтом”, то есть существом ранимым: ему страсть как не хотелось расставаться с хаером, а то, что в ментах стригут, мы оба уже хорошо знали.

Для меня это были не первые менты. Еще за год до этого я был заловлен на Самотеке во время облавы на пластиночную фарцу, полубратьев по духу. Самое смешное, что я просто шел из колледжа мимо толпы, и пластинок у меня не было. Так что меня замели исключительно за хаер. Зато и провел я в ментах целый день, бунтуя и добиваясь справедливости – то бишь возможности позвонить домой (моя мама – человек очень нервный). Фарцу, что попалась со мной, уже отпустили. Даже того замороченного парня с большой сумкой, что все трясся за свой драгоценный конфискованный винил:

– Есть менты, – говорил он мне, – что вот так собирают хорошие коллекции... или, бывает, вернут дисок, а перед этим проведут по нему гвоздем, у тебя на глазах, и смотрят, суки... (Я хорошо мог представить эту муку: гибель наиценнейшей в жизни вещи, даже если ты принес ее поменять на другую наиценнейшую вещь, к тому же реально приближающуюся по деньгам на комке к среднемесячной зарплате).

Менты некоторое время терпели, как я маячу по комнате, врываюсь в какие-то непредназначенные для меня двери, требую чего-то и топаю ногами, потом кинули в большую клетку, находящуюся в той же комнате, именуемую у них КПЗ, где на мои выкрутасы с изумлением взирало несколько бомжеподобных людей пиратской наружности, но смирного нрава, а потом отвели к начальнику отделения, который долго и хмуро со мной беседовал, а потом сказал, что, не будь он в форме, с удовольствием дал бы мне п...ы. Хорошо, что мой новый комковый приятель позвонил мне домой. Родители явились до того, как мне впаяли сутки.

Поэтому теперь я воспринимал происходящее как должное, нагло, хоть и за глаза, стебаясь над ментами, подбадривая своих новых друзей, постоянно напоминая и тем и другим, что задержать они нас могут не более, чем на три часа.

Ближе к ночи нас выпустили, так и не найдя ни в нашем поведении, ни в наших вещах достаточно надежной крамолы. Мы много чего обсудили в течение тех нескольких часов, что пробыли вместе. Кто знал, что это знакомство растянется на семнадцать лет...

Поэт и Оля поехали на вокзал, от стрема подальше (это было их “свадебное” путешествие), я – к Юре.

Юра жил с родителями в собственном двухэтажном особняке в черте города, непонятно как допущенном советской уравниловкой. У Юры была своя комната, полная постеров и музыки. О музыке мы с ним и говорили остаток ночи.

А утром я сорвался в Каунас, где вовсе никогда не был, но имел много чужих друзей.

Это маленький милый город с замечательно сохранившимися католическими соборами. Тогда мы были чище и правильней и не делили людей и камни по конфессиям: они были в вере, они свидетельствовали о Боге – этого было достаточно. Подчиняясь все той же религиозной терпимости и щепетильности, даже новодел в Каунасе был сработан под старину.

В Каунасе у меня была бездна наколок, и на этот раз я смело пошел по флэтам. Римас жил в новом блочном районе, нище и весело. По ночам он с приятелями собирал бычки на улицах, днем мы тусовались по городу. Оббегать все храмы, музеи, побывать на всех просмотрах, премьерах, зайти во все книжные – это было обязательной программой для всякого вновь прибывшего. Ну и поговорить попутно на актуальнейшие темы, например, что арии вышли из Литвы. Римас доказывал это на примере языка. Совершенно добровольно он занялся лингвистическим анализом и нашел много общего у санскрита и литовского. Этот факт его очень грел.

У нас не было денег даже на кофе, но нас это мало волновало. Какой-нибудь чай, какая-нибудь булка в похожем на западное кафе – подходящий бензин для наших дешевых двигателей. Другим горючим были красные маковые поля. Здесь у Римаса я уже не в первый раз созерцал домашние химические эксперименты, как белое молочко нехитрым способом превращается в нечто абсолютно черное, что хладнокровно загоняли в многострадальную вену.

 – Я уже в ногу колю, – объяснял мне один кид. – Так и стрема меньше, если менты будут смотреть.

А смотреть было на что: трубы его были как решето: воспаленный млечный путь, ручьи розоватой сыпи с ног до головы.

Наркоманы были людьми доброжелательными и щедрыми:

– Хочешь вмазаться?

– Нет, спасибо.


Пипла было немного: часть его давно отправилась на общесоюзный дербан в Среднюю Азию, часть – на Гаую. Гауя была и моей целью, и, не дожидаясь попутчика, я вновь рванул на трассу.

Латыши как и литовцы брали удивительно охотно, и, что самое странное, – частники. Впрочем, один дальнобойщик на мое “спасибо” посмел сказать, что “спасибом” сыт не будешь и нет ли у меня еще чего-нибудь? Чего-нибудь у меня как раз не было.

Я снова, как два года назад, прошелся по Риге, заглянул в какие-то костелы и книжные, вспомнил, как слушал с родителями орган в Домском соборе (все это казалось – так давно), вполне приличный мальчик, отдающий дань культуре, и – поехал на Гаую.

Было не по-прибалтийски тепло, светило солнце, уже намыливаясь сесть в огороды. В примыкавшем к станции поселке я встретил нескольких волосатых. На Гауе стремно, сказали они, винтилово, все разбежались.

Мы решили перенайтать в каком-нибудь укромном углу ближайшего садоводческого товарищества и завтра попытаться вернуться в лагерь. Мы легко нашли пустой гостеприимный сарай, будто специально для нас приготовленный, аккуратно вынули стекло и забрались внутрь. Ближе к ночи в наш сарай влез еще один волосатый. Это был Паша Смоленский собственной персоной.

Паша был вундеркинд трепа. Он мог часами тележить о жизни, веселя собравшихся бесчисленными приколами, щедро отпущенными ищущему:

– У меня на бывшей работе было собрание... И они там постановили, что я “выпал из действительности” прямиком во “внутреннюю эмиграцию”, – простодушно угорал он.

Был забавен его наивный американизм , его полная неотождествляемость ни с чем по эту сторону Занавеса.

В неизменно веселом настроении, с готовой телегой на языке, невозмутимый и легкий – в нем было что-то от юродивого. Но нам было все равно. Презренная буква “х” в начале слова стала нами страстно любима.

Потом Паша взял гитару и запел. То же что-то юродивое, частушечное – в стиле рок.

Утром я на Гаую не поехал, как ни звали меня волосатые. Я вдруг понял, что не успеваю вернуться к обещанному Рите сроку. Ретивое во мне взыграло – и я рванул в Москву.

. . .

Волосатая идея давно бы обанкротилась, коренись она в чем-нибудь, кроме волос. Уж очень эффектно и независимо выглядит молодой волосатый мэн в потертых джинсах и разноцветном бисере летом у пивного ларька. Нашему театру нужны выразительные актеры. Он играет исключительную роль – человека, который выше суеверий.

Бытует суеверие, что длинные волосы – аксессуар исключительно женский. А у него волосы хоть до задницы. Бытует суеверие, что неприлично ходить в грязной и рваной одежде, а у него от количества заплат выигрывает достоинство джинс. Если бы было запрещено поносить Бога, он неизбежно запихал бы Его изображение в сортир, как это постигло местных политических идолов. Но так как в этой стране все по-другому, и о религии долгое время кроме как скрипя зубами говорить возбранялось, то пристрастие здешних волосатых к предметам культа стало наконец превышать нормальный несуеверный интерес, что само по себе есть следствие отсутствия культа LSD.

Впрочем, может быть, это есть следствие национального интереса к нравственности и наш традиционный логоцентризм.

. . .

...Выезжая из Риги, я взял не то направление и устремился в Москву по старому шоссе, по которому уже почти не ходили машины. Я долго брел по пустому раскаленному асфальту, пока не нагнал двух герлиц. Эти тоже путешествовали стопом, первый раз, как и я. Мы пошли вместе. Наконец остановился грузовик. Я уступил места девушкам и остался на трассе один.

Через довольно значительное время повезло и мне: я вписался в зеленый УАЗ. Но вез меня он не долго. Остановившись на заправке, он почему-то заглох. Я немного подождал, глядя как водитель безуспешно возвращает машину к жизни, и, извинившись, сказал, что очень спешу и пойду попробую еще половить.

Водитель починился раньше, чем я добился какого-нибудь прогресса. Я все же малодушно поднял руку, ни капли не обидевшись, когда он проехал мимо, понимая, что по-своему предал его.

В довершение всего меня сняли с трассы менты. Посадили в машину, повезли куда-то в глубь страны в отделение. Я сразу решил, что самое умное – не нервничать. Я знал, чем это пахнет: спецприемником и хайранием. А мой новенький отросший хаер был мне очень дорог.



Менты велели засучить рукава и проверили веняки. Вывалили содержимое сумки. То, что у меня был паспорт с московской пропиской кое-что, конечно, значило, не так уж и много. Гораздо важнее был мой студбилет – цивильная привязка. Я мог доказать, что я не бродяга, а езжу стопом из экономии. Менты меня старательно пугали, одновременно стремясь сбыть с рук – на дурачка, который бы мною занялся, например, отправил бы в спецприемник или наркодиспансер, но такой не сыскивался, и я оставался в томительной неизвестности. Здесь, в захолустном поселке, я вел себя тише, чем в Москве или Вильнюсе, не апеллируя к правам человека, не топая ногами, понимая, что нахожусь в полной ментовской власти. Запхают в этой глухомани куда-нибудь – и как камень в воду: никто обо мне больше не услышит. Когда я достаточно намозолил им глаза, ни на секунду не отступив от роли: покорность и невозмутимость, – один мент спросил другого:

 – Ну, что с ним делать? В карцер посадить?

Второй мент молчал, читая газету. Я чувствовал себя вещью на невольничьем рынке. Этой реакции, скорее всего, они и добивались.

– Да бог с ним, – наконец подал голос товарищ. – Отпусти.

Я вышел на улицу, в неизвестном поселке, неизвестно где от трассы. Но очень быстро я поймал грузовик, что шел в сторону шоссе, и скоро опять шагал по горячему асфальту, медленно приближаясь к Москве.

Я действительно очень спешил. В Москве меня ждала Рита, которой я обещал стоп на Кавказ. Первый мой личный стоп с девушкой, из которого могли произойти важные последствия. И я должен был выдержать первое испытание: прийти на стрелку в срок.

К вечеру я добрался до какого-то переезда на границе Латвии и Белоруссии. Вокруг не было никакого жилья, кроме трех домов и будки стрелочника. Я постучался в пару домов и попросился переночевать. На меня посмотрели странно, словно я говорил на неизвестном языке, и отказали.

За переездом в поле стояло несколько накрытых навесом стожков. Выбирать не приходилось. Я закопался внутрь сена, оставив только нос, чтобы дышать.

Я лежал в стоге сена, слушал комаров и перемогал сильную усталость, и не мог заснуть. Я был на таком взводе, что почти не чувствовал странности моего положения. Было невозможно вернуться в Москву – это скверно. Но, даже если бы я сдрейфил – это бы не перенесло меня ближе к цели. Первый облом после такого удачного стопа по Прибалтике, встречи с Пашей Смоленским и прочим волосатым пиплом, после практической, а не снисходительно-домашней инициации, когда я почувствовал себя на что-то способным! Я уже проехал какой-то путь на машинах, причем один. Я не только выглядел, как хиппи, я и жил, как хиппи. Я аж дважды попался ментам. Я, который прежде падал в обморок от вида деревенского нужника и от любого ветерка валился с ног в постель с температурой – ночевал в голом поле под звездами. И теперь я мог трепаться о своем опыте и о том, как лихо себя вел. Сломаться мне теперь было не с руки. Все только начиналось. И мне страшно везло, кроме этого досадного шоссе...

На следующий день я последовательно попал сперва в Новополоцк, современный химический промышленный монстр, а потом в Полоцк. Эти два города вызвали во мне приступы аллергии. Их хотелось забыть и никогда не приближаться к ним ближе линии горизонта. Все самое худшее, что бывает в современном городе, скопилось в них с какой-то монструозной полнотой, только в Полоцке в сталинском, а в Новополоцке в хрущевско-брежневском исполнении. Глухие бетонные коробки, бесцельно и щедро разбросанные по огромному пространству, словно живут в них стрижи, голый асфальт, пыльные чахлые вытоптанные газончики, отсутствие всякой структуры, лица – и было лицом этих городов, лицом по-своему незабываемым.

Впрочем, Витебск, в который я скоро попал, видимо, сильно изменившийся с шагаловских времен, тоже ничем выдающимся не поразил. В отличие от Новополоцка в нем был какой-то спасительный рельеф, накинутый на деревенскую захолустность с вкраплениями ничтожной современности: слепой безносый куб административных зданий – и заборы...

Вообще, Советская страна напоминала мне попытку засунуть огромный ящик в маленькую сумку. Ящик нещадно бьют, ломают, прыгают сверху ногами... Сумка тоже трещит – ее штопают проволокой и накладывают заплаты из ржавого железа.

...Заночевал я снова в Смоленске, на этот раз на вокзале, вырубившись после бессонных ночей, и меня кинули во сне на все деньги. Пропал тогда и студбилет. На следующий день, четырнадцатого августа, я был в Москве, сидел свежевымытый на кухне и трескал пироги с вареньем.

Родной город радовался не долго: утром я вновь его покинул, на этот раз на электричке.

Мое внезапное появление на пороге кучинского дома возымело должное удивление.
 

– Мы уже не ждали, что ты приедешь, – сказала мне Ирка, ритина, жившая здесь с нею, подруга.

– Да, – подтвердила Рита, – я много раз говорила Ирке: вот все мужики такие – наобещают с три короба, а потом динамят. Вообще-то, это было некрасиво с твоей стороны – уезжать.

– Почему? Я же вернулся в срок.

– Ну, во-первых, ты заставил нервничать, а во-вторых, если ты хотел ехать со мной, зачем тебе было так срочно срываться в Прибалтику?

– Мне хотелось попробовать себя. Узнать, что такое стоп.

– Ну и как?

– Клево!

. . .

В этом “романе” будет много несвоевременных отступлений (“размышлений”), в которых, по-видимому, уже я должен продемонстрировать себя как героя (потому что взвалить ответственность за них (отступления) на бумажные плечи героя мнимого у меня не хватит литературной наглости (или наивности). Пусть герой говорит от себя, а я – от себя, мы друг другу не мешаем). Поэтому все же возникает этот как бы нежелательный для меня диалог автора с читателем, в котором я попросту отказываюсь от литературной условности и буду говорить о вещах, как они есть. Я сам не люблю это смешение стилей: беллетристики и научной статьи, беллетристики и лекции, диспута, сведения счетов с кем-то невидимым, не имеющим отношения к повествованию, но тем не менее перетягивающим на себя все смысловые одеяла. Хочу оговориться: это произведение раннее, незрелое, экспериментальное. В нем автор не хочет скрывать, сколько ему лет, какое у него образование, и какое у него самого отношение к тому, что он описывает. В конце концов, начинающему автору надо обладать некоей спасительной близорукостью к своим недостаткам и, одновременно, к размерам той пропасти, которая отделяет его от места в президиуме, где сидят лауреаты госпремий. Иначе он никогда не решится писать (или обнародовать написанное). С другой стороны, гению от природы объяснять ничего не надо: он и без всякого поощрения схватит зубами тот кусок пирога, который ему предназначен.

. . .

Надо сделать одно признание: в свои почти двадцать лет я был все еще девственник. С этим реакционным пережитком надо было кончать.

Стопанутая нами под Москвой “Татра” имела всего одно сидение, поэтому Рита всю дорогу провела у меня на коленях, отчего мы не стали относиться друг к другу хуже, что уже было хорошим предзнаменованием. Ночевали мы в этой же машине, в дырке от любезно вынутого шофером сиденья. Но мы были худы и неприхотливы. Поджав ноги, обнявшись, кое-как мы провели ночь, целомудренно, как брат с сестрой. Зато и водитель довез нас до Краснодара, почти до самого моря.

И вот передо мной Черное море, когда-то столь любимое. В хмурый прохладный день мы вылезли из попутной машины, достигнув естественного предела всех дорог, достигнув моря, как Колумб Америки. Нас встретили мутные валы, набегающие на берег, влажный и прохладный воздух и персики по два рубля штука на лотках наглых кавказских людей. Все, что мы могли себе позволить, это маленькая дыня.

Ночью мы были уже в Геленджике, хорошо памятном мне по пионерскому лагерю десятилетней давности. Но город был мне незнаком: нас никогда не выпускали за ограду, и все наши тайные вылазки были в основном в сторону моря, так как в город идти было и стремно и бессмысленно: денег у нас не было.

В том детском Геленджике в нескольких улицах от нашего лагеря был крутой прибрежный обрыв и острая скала, напоминающая крымскую. Под этой скалой над темно-синими бездонными ямами мы беззаконно и весело купались.

О, это было нечто совсем другое, чем купаться в мелкой, грязной огороженной луже между двумя волноломами, куда нас водили поотрядно днем, пренебрегая окриками вожатых не нырять и немедленно идти на берег. Тогда я познал радость свободы и то, что настоящее в этой жизни существует, и завоевать его можно только через бунт.

Теперь мы с Ритой гордо шли по темному и незнакомому городу, имея право и игнорируя возможность купаться где хотим, занятые проблемой, где бы перенайтать.

Мы выбрали темный подъезд в почти московской пятиэтажке, постелили на кафель плед и улеглись. Но не успели заснуть, как через нас стали ходить люди. Они делали это тактично, высоко поднимая ноги, показывая определенную выучку, но нас это мало утешало.

Мы сделали самое простое: пошли на пляж. Поставили рядом два лежака, бросили рюкзак с дыней в ноги и, крепко обнявшись, безмятежно заснули, обвеваемые соленым ветром.

Раним утром, едва рассвело, я был разбужен ритиным криком: огромная белая чайка кусала ее за вылезший из под пледа беззащитный палец. В довершение мы не нашли ни рюкзака, ни дыни. Погода все еще была хмурая, но спать нам совсем расхотелось.

На трассе нам снова стало везти.

– Брат и сестра? – спросил первый же частник.

– Нет, – засмеялись мы.

– А очень похожи... – Это тоже было неплохим предзнаменованием.



В Сочи мы пошли к моей знакомой Марье Андреевне. Множество раз в течение тринадцати лет, с тех пор как я первый раз попал в этот славный городок, мы снимали у нее угол. Увидев меня, она переменилась в лице и заспешила уведомить, что дом переполнен. Если бы не предварительная договоренность и не большая взаимовыгодная дружба с моими родителями, похоже, она оставила бы нас на улице. Квартира и правда была перегружена жильцами, меня кинули в компанию к какому-то мужику из Питера, Риту – на балкон, в общество мамы и ее великовозрастной дочки, чуть ли не из Мурманска. На этом балконе и состоялись наши первые и откровенные нежности.

Во время обеда дочка стала излагать новую лечебную теорию.

– Надо все время двигаться. Все здоровье в движении. Вот собаки бегают и никогда не болеют.

– Мы не собаки, – сказал я мудрость.

Теория движения была мне близка, но в философском, а не в оздоровительном аспекте. К тому же не из уст этой благополучной и пышущей здоровьем фифы.
Фифа обиделась и замолчала.

Я водил Риту по любимому городу, на знакомый городской пляж, где мы в персональном загончике из английского Сэлинджера высокомерно спрятались от толпы, и в дендро- и Луно-парки, где мы крутились, как дети, в центрифуге, по Платановой аллее и, наконец, к ночному морю, где мы целовались и купались голяком.

Мы сидели на камнях, тесно обнявшись, будто греясь.

– Что же теперь мы будем делать? – спросил я, словно случилось такое, после чего требуются специальные объяснения.

– А ты как думаешь? – спросила в ответ Рита.

Это был наш брачный договор.

На следующее утро мы двинулись дальше по красивой прибрежной дороге – к грузинской границе.

Стоп на серпантине под южным солнцем, забитые машинами бензоколонки, где тормозились наши водители, и редкие несъедобные кафе – при других обстоятельствах это могло показаться геморроем. Но в моем распоряжении всегда было море, щедро наброшенное на весь горизонт, как шикарная драпировка на нищей стене, рябившее и манящее под незаходящим солнцем. Запах этого моря, горных сосен, акаций и случайных диких кипарисов, а еще Рита, мужественно бредущая рядом – кажется, я первый раз в жизни был счастлив. Над этими морскими обрывами были похерены все мои любовные трагедии, казавшиеся незабываемыми и страшными великанами.

Как бы медленно мы ни ехали, дожидаясь редких грузовиков или редкой любезности частников, как бы ни жгло солнце, ничто не смело омрачить пути. Я хорошо был приучен к жаре, мое хилое тело приветствовало ее, как старое проверенное лекарство. А картина одна лучше другой открывалась медленному пешеходному взору.

К вечеру мы были в Новом Афоне. На стене переговорного пункта нарисовали пацифик: пусть братья вспомнят своих, а враги скрипят зубами. “У поэта нет врагов”, – сказал Бальмонт. Мы тоже предпочитали обходиться без врагов, и, однако, для многих оказывались врагами, сами того не желая. Это было с очевидностью доказано в тот же вечер.



Знаменитые Новоафонские пещеры были уже закрыты. Мы прошли мимо монастыря, превращенного в санаторий, все выше в горы. Когда мы дошли до какой-то деревни, стало совсем темно. Тут нам попался местный парень, споро бегущий сверху по улице. Без околичностей он пригласил нас к себе. Назовем его Георгий.

Во дворе его дома вокруг уставленного яствами стола бурлил пир: к Георгию приехал его друг, недавно вернувшийся из Афганистана. Во главе стола сидели старики-родители, настоящие горские аксакалы, и немногочисленные соседи.

Нас тоже усадили за стол. К немалому для хозяев сожалению, мы почти ничего не ели, во всяком случае то, что у них называлось едой, то бишь мясо, и практически ничего не пили.

За столом афганец задавал тон. Он с упоением рассказывал про прелести и ужасы войны (прелести – это солдатская дружба и взаимовыручка, проверка себя в тяжелых условиях и растущее к себе уважение; ужасы – что твоих товарищей убивают). Я многое могу терпеть, но только не рассказы о “хорошей войне”. Парень между тем рассказал, как о приколе, как он лично поставил к стенке и расстрелял одиннадцать жителей захваченного ими кишлака, не разбирая, кто перед ним. Потом выяснилось, что среди расстрелянных оказался местный коммунист, единственный на весь кишлак, к тому же наш агент. За это его посадили на гауптвахту, но потом простили. Он говорил это совершенно спокойно, без капли сожаления: что ему там какой-то местный коммунист: чурка – он чурка и есть: прислуживает тем и другим. Собравшиеся хранили почтительную немоту.

– По-моему, этим нечего хвастаться, – сказал я довольно тихо.

– Чем хвастаться?

– Тем, что ты рассказал.

– А я не хвастаюсь! Я говорю, как было. Я ни секунды об этом не жалею.

– Очень плохо.

– Что плохо?

– По-моему, дурно убивать людей.

– Людей? Они убивали моих товарищей! – вскричал парень.

– На войне всегда убивают, – сказал понимающе кто-то из гостей.

– Может быть, не стоило идти в Афганистан? – спросила Рита.

– Не нам решать, партия сказала, – мрачно рекли аксакалы.

– Война – это, конечно, плохо, – сказала мать Георгия. – Но надо защищать родину.

– На нас никто не нападал, – уточнил я.

– Не нападал! Мы воевали, а ты здесь отсиживался. И еще рассказывать будешь! – огрызнулся афганец.

– Я говорю то, что думаю. Надеюсь, мне не запрещено иметь свое мнение?

– Мнение? Какое мнение?! Ты в армии-то служил? – грубо спросил он.

Я сказал, что не служил и не собираюсь.

– Почему? – это заинтересовало всех.

– Не хочу, чтобы из меня делали убийцу, не хочу никого убивать.

– Ах не хочешь! А когда тебя самого будут убивать! Что ты будешь делать?!

– Я предпочел бы умереть сам, чем убивать других.

Это были азы нашего учения. Война, кровавая свалка может показаться нормальной только бестолковым, бездарным людям, которые не могут унять тоску своей душной ординарной жизни. Их культура, их духовный уровень не позволяют разрешить конфликт другим способом. Единственная реакция на возникающую проблему – агрессия. Им не знаком путь борения, напряженной войны с самим собой, критическое покровительство очистительных идеалов. Война – это затянувшиеся каникулы (по Т. Манну), на которые люди отправляются с легким сердцем, потому что им “нечего терять”.

– Будешь, когда пошлют! – заверил меня афганец.

– Не пошлют.

– Заставят!

– Не заставят!

– А мы зачем туда шли и гибли, как козлы?! Из-за таких же, как ты, и гибли! – патетически рек афганец.

– Я вас об этом не просил! – орал в ответ уже я, забыв о всяких приличиях.

– Таких, как ты, паразитов, убивать надо. Ты позоришь страну!

– Ты сам ее позоришь!

– Ах ты сука! – Парень уже выходил из-за стола, чтобы накрахмалить мне фейс.

– Можешь меня бить, я тебя не боюсь! – неустрашимо выкрикивал я, тоже уже стоя.

Его остановили хозяева, вновь усадили за стол. Но праздник был испорчен.

Нас отвели в отдельный домик, указали кровати, а напоследок попросили паспорта.

– Надо вызвать милицию, – бурлили в темном саду гортанные голоса. – Не выпускайте их. Пусть там разбираются, кто они такие!

Кажется, нас серьезно принимали за шпионов.

– Поздно уже, – отвечал старик, хозяин дома. – Утром съезжу на мотоцикле.

Нас оставили одних, предупредив, чтобы лучше мы не пробовали сбежать. Аллюзии на Пушкина или Толстого нам в голову не приходили: нам было не до того. В окружающей наши постели темноте я вдруг почувствовал, что роль мужественного и пламенного пацифиста стерла последние разделяющие нас сантиметры. Это была первая ночь, которую мы, вполне в традиции “Make love, not war”, провели в одной постели. Сотни раз я переживал это во сне или мечтах – первый раз это было реально: вдруг я очутился между женских ног. Женщина раскрылась передо мной, словно раковина, обнажив беззащитную сердцевину. И так же беззащитно и абсолютно покорно я вошел в нее, как всходят на эшафот, и умер, и смерть была как спасение от неминуемой гибели, как достижение последних пределов бытия. Я понял, что умирающие после любви пауки или лососи не так уж не правы – ибо что же лучше этого может ожидать нас в жизни?



Чуть рассвело, нас разбудила женщина, мать Георгия, вернула паспорта и предложила убираться по добру по здорову, пока не вернулся с милицией старик.

Мы шли вниз, обнявшись, идти было легко, но мои мысли были далеко. Мысли Риты тоже витали не здесь.

Первое, что я услышал после проведенной с нею ночи, было:

– Ненавижу школьную форму!

– С какой стати это тебя волнует?

– Просто ненавижу, как факт. Почему нас заставляли ее носить?

– Ну, я думаю, для ясности. А то идет хлопец по улице, и не понятно – прогульщик он или нет, и нельзя отодрать за уши.

Рита думает о чем-то своем.

– В природе есть защитная окраска, а у нас наоборот – беззащитная... – говорит она.

Я думал о том, что хиппи намеренно ставят себя на острие событий, чтобы защититься от обывательщины жизни. Будь их вид “приемлем”, борцы с мировой ложью оказались бы в достаточно гнилой атмосфере терпимости, где суть и настроение общества были бы затемнены. Но они последовательно обрывают связи, и это дает агентам исключительное, напряженное и давно желанное бытие, где хоть в принципиальном нет фальши – у прошедших через горнило каждодневных столкновений и проверок на вшивость. Невзначай мы становились героями, и за это нас любили женщины.

Скоро мы были на трассе.

Город Сухуми обрадовал меня: двухэтажные старинные дома “колониального” стиля, узкие улицы, сколько ни едешь, не видишь башен и площадей с торчащим бронзовым “непьющим”. Так и ждешь, что сейчас из-за угла появится запряженная пролетка... Не знаю, что осталось от него после последней войны: говорят, его здорово размолотили.

Заловленный под Сухуми частник предложил нам ехать в Тбилиси. В Тбилиси хотелось, хоть там нас никто не ждал. Мы отказались, сославшись на нехватку времени.

На развилке около Теклати Рита наконец возмутилась и сказала, что хочет есть. Мы пошли посмотреть виноград на маленьком импровизированном рынке. Рядом остановился автобус:

– Дэвушки, садытэс к нам! – закричали веселые грузины из окон и дверей.
Мы не стали спорить и послушно сели. Это были торговцы овощами и фруктами, возвращающиеся домой. Простые бесхитростные люди, они еще долго заблуждались насчет моего пола (в то время на моем лице было мало растительности). Пришлось их разочаровать. Несчастные грузины не хотели верить в такую неудачу: и не две девушки, а одна, да и та занята.

Дальше мы тряслись среди ящиков с овощами под их гортанные речи, отвечая на редкие вопросы. В конце концов о нас просто забыли, что было нам на руку: никогда не знаешь, что ожидать от детей гор. Ближе к Батуми интерес к нам воскрес опять:


     – Поехали ко мне в Кобулети! – зазывал один грузин. – У меня свой дом. Таким виноградом угощу – никогда не ели! А какой шашлык будет – аа! – в Москве такой не найдете!

– Да что твой дом, дыра! Пусть едет ко мне. У меня будет жить, как цари. Без денег. Рядом море!..

– Ва, что говоришь, Вано! Мой дом – дыра! Мой дом лучше твоего!..
Казалось, мы на аукционе, где нас и покупали, где мы же и присуждали победу.

Но от всех этих соблазнительных предложений мы отказались. Наша цель была Батуми, последний город на берегу перед иностранной границей.

Не без труда мы нашли в Батуми проспект Сталина, вероятно, последний проспект этого тирана на территории совка. Здесь нас ждал Муртаз, старый приятель моих родителей. Нас радушно приняли, как это могут делать лишь грузины, накормили, дали вина и отпустили гулять. Никому не было дела, во всяком случае по виду, до моих волос. Я был старый знакомый, сын друзей – и этим все было сказано. Грузинским гостеприимством мы были обеспечены.

День был удушливо жарким.

– Жарко не холодно, – утешал я Риту, пока мы брели через Парк пионеров к морю.– Когда холодно, можно одеться.

– А когда жарко, можно искупаться.

Городской пляж зрелище малоприятное, не сильно соответствующее моей теперешней гордыне. Дикие горы и камни, среди которых мы купались по дороге, были куда как сподручнее. Там мы никого не раздражали своим видом. И нас никто не раздражал. Впрочем, количество людей на батумском пляже было умеренно-малым против сочинского. Однако и из такого прилюдного моря вылезать было тяжко.

 – Aqualang my friend, – пропел я, выходя из воды, с тоской глядя в сторону турецкой границы.

А Рита из без акваланга упилила так далеко, что я уже не мог разглядеть ее с берега.

– Девушка, отплывите от винта, это опасно, отплывите от винта! – услышал я крик в мегафон с борта далекого корабля.

– Если бы я знала, где этот чертов винт, чтобы от него отплыть! – жаловалась Рита уже на берегу. – Я стала метаться, они орут на меня... Вообще, я хорошо плаваю, в детстве запросто Оку переплывала... А тут со мной началась паника, да и откуда я приплыла, не могу понять.

Блажь купания скоро улетучилась. От жары Рита совсем расклеилась. Она сомкнула пряди волос на лице, словно закрыла шторками – от солнца, и так шла до дома, опираясь на верную руку собаки-поводыря. В подъезде я от избытка чувств донес ее на руках до пятого этажа.

Дома нас снова ждала еда, вино, взрослые муртазовы дети и соседи, специально прибывшие посмотреть на нас. Вечером нас оставили в покое, велели отдыхать. Мы с удобством сели на диван и стали вдвоем читать только что изданную книгу Нахова “Философия киников”: “Лучше с горсткой честных людей сражаться против всех дурных, чем со всеми дурными против горстки честных”... Не знаю, как в этой замшелой стране могла быть напечатана такая крамольная мысль! Ее можно было сравнить разве что с откровениями из “Уолдена” Торо.

Следующий день был теплым, но хмурым, солнце не проглядывало сквозь тучи.

С утра Рита сказала, что ей нужна аптека.


Батуми симпатичный городок. Здесь есть совершенно восточные районы и помпезный сталинский совок. Самой новой архитектуры нет – и это его сильно украшает. Изучить его можно за один день, но найти в нем что-нибудь довольно трудно. А в аптеках, естественно, трудно найти то, что нужно.

Поэтому мы просто бродили по городу, довольно скромно обставленному курортной эстетикой. Поиски аптек вносили в наши перемещения дополнительную хаотичность и непредсказуемость. По пути к новой аптеке нас затормозили менты. То есть это мы подошли к ним – с вопросом все о той же аптеке.

Давненько я не испытывал такого хамства и бессилия. В отделении, гнусном темном полуподвале, куда они предложили нам пройти, менты откровенно издевались надо мной, обещали бросить на пятнадцать суток за бродяжничество, попрошайничество и нарушение паспортного режима , и грозно щелкали ножницами. Рита спросила: видели ли они, что мы попрошайничаем? «Ну, значит, воруете», – нашелся мент. Другой молодой мент без обиняков сказал, что трахнул бы меня, только форма мешает.

– Как вы смеете так разговаривать с нами! – возмутилась Рита.

– Не кричи, тут тебе не Москва!

Промурыжив два часа, они все же разрешили мне позвонить Муртазу. Он немедленно примчался с нашими паспортами. Он был в сильной тревоге. Минут десять грузины орали друг на друга на местном наречии – и мы были на свободе.

– Я не знал, что такое может быть, никогда такого не было! – переживал Муртаз всю дорогу. – Мы кушать сделали, ждем вас, ждем, думаем, что с вами случилось! Город такой, куча проходимцев, все может быть!

– Не волнуйтесь, мы к этому привыкли, – отшучиваюсь я.

– Нет, это безобразие! Ни за что хватают людей! Подумаешь, длинные волосы!.. Что ж, человеку и ходить нельзя!

Дома нас ждало повторение рассказа и новое всеобщее сокрушение.

Следующий день был снова жарок и первый наш путь опять лежал к морю.

Но Рита отказалась купаться.

– Почему? – спросил я.

Tак я впервые услышал о специфической женской конструкции. Я скептически пожал плечами.

– Неужели ты ничего об этом не знал? – Рита изумилась моей наивности не меньше меня.

– Ничего.

– Ну, ты же книжки читаешь. Ведь об этом тысячу раз написано!

– Да где?!

– Ну, ты помнишь в “Иосифе и его братьях”?

– Я не читал.

– Ну, это и в Библии есть. Как Рахиль похитила богов...



Вместо моря мы стали ходить по прибрежному парку, от нечего делать пошли на концерт на открытой эстраде: какие-то лабухи исполняли песни “Битлз”. Довольно сносно пели на английском, хорошо имитируя и тембр, и манеру дергать струны. Сами того не ожидая, мы словили кайф.

После концерта нас окружили местные парубки. Но драки не произошло. Им просто интересно было, откуда мы и почему такие? Пижонисто одетые, как и большинство грузин, они были страшно некомпетентны в области современных идей. Так и шли за нами до дома толпой. “Наша свита”, – ухмылялись мы.

Если мы и думали сматываться отсюда – то вовсе не в Москву. Но вдруг выяснилось, что ритина сестра, на которую был оставлен двухлетний ребенок, сама попала в роддом, а ритина мама отправляется на экскурсию в другой город. Поэтому мы срочно вписались в поезд до Москвы, причем ехали вдвоем в пустом купе в этом странном пустом поезде и всю дорогу целовались. В остальное время мы обсуждали наши планы на московскую жизнь. Меня ждала креза.

– Ты будешь ждать меня? – спросил я, когда поезд въезжал в жаркую, но слегка подзабытую и оттого не очень противную Москву, – словно уходил в армию, хотя уходил как раз от армии.

– Куда уж я теперь от тебя денусь...

Кончалось первое стопное лето, и тут выяснилось много важных вещей. Я своими руками создал для себя значительный кусок новой жизни, я ощутил готовность идти дальше, совершенно не оглядываясь на прошлое. Я уже чуял ноздрями запах свободы и ничего не боялся. И второе: я пережил серьезнейший опыт потери невинности и первый раз по-настоящему заглянул в страну, откуда так просто не уходят. От всего этого уже нельзя было отмахнуться. Я убил в себе мальчика, и за это преступление мне надо было отвечать.

Некоторые выбирают работу, некоторые выбирают карьеру, я придумал для себя странное дело, в котором нет учителей, для которого не написано руководств (если не считать руководством всю мировую литературу), где не полагается медалей и званий за беспорочную службу, а по прошествии известного срока не дают пенсии... Я обзавелся человеком, чтобы не нуждаться в человечестве, и обзавелся Идеей, взогнав свою беспочвенность и фанатизм еще на несколько градусов. Именно теперь, вдвоем с Ритой, я вдруг оказался по ту сторону , а весь мир со всей своей хренотой – по эту.

 

Полный текст книги выложен здесь